Владимир Ланцберг: Мы врем себе, что любим детей

А я их ненавижу. Всю свою псевдо-, квази- и просто педагогическую деятельность посвятил истреблению их как вида.

Они меня «достали» — своими криками, капризами, своей концептуальной истеричностью...

Я из-за них плохо живу. Они ничего не знают, не умеют, не могут, ни за что не отвечают, но хорошо плодятся и быстро растут. Самое страшное, что они везде. Я все время утыкаюсь в них и от них завишу. Один (в униформе крысиного цвета) меня шмонает как лицо зулусской национальности и знать не желает, что этого делать нельзя. Другой (в кабинете крысиного цвета) не хочет мне что-то разрешить, потому что какой-то папа не сказал ему, что это можно. Третий повырубал всю защиту и разогнал реактор до кипения — покататься хотел, что ли? Теперь все наши куры о двух головах и тощие, как геральдические орлы.





Поэтому, пока дети еще маленькие, их надо изводить. Потом поздно будет: им понравится быть детьми.

А пока что большинство из них мечтает стать взрослыми.

Потому что взрослый, в их понимании, может все. Он силен. Образован. Обладает правами. Принимает решения. У него есть деньги. Он не должен ни у кого спрашивать разрешения; захочет — и сделает. Его уважают. По крайней мере, с ним считаются. Им не помыкают. Его не бьют. Он имеет шанс прославиться. И много чего еще.

Все это наивно, конечно, но, согласитесь, отчасти так.

А ребенок однозначно слаб, неумел, беспомощен и бесправен. И шансов никаких.

Тогда он начинает беситься — курочит школьные парты и пригородные электрички, плавит зажигалкой кнопки моего лифта и замазывает жвачкой все щели, через которые я дышу. Мстит мне за то, что я, покидая детство, его с собой не взял. Знает, что станет взрослым нескоро, а ждать невыносимо.

И тут появляюсь я. Меня звать — ну, скажем, киллер. Сейчас я начну его убивать. Внешне это сначала не будет заметно: руки, ноги, уши останутся на месте. Может, немного изменится взгляд.

Я ему скажу: пойдем со мной, и ты станешь взрослым. Сначала чуть-чуть, но быстро и просто. Потом еще чуть-чуть. Будет потруднее, но тебе понравится. И так — пока не станешь взрослым совсем. Долго ждать не придется.

Придется платить: за каждый грамм взрослого могущества отдавать грамм атрибутов детства, пока не останется минимум — тех, без которых даже взрослый не может считаться человеком. Например, умение радоваться и удивляться.

Я привожу его в комнату, где есть все. Ну, не все, но многое: материалы, инструменты, оборудование. Деньги. И есть я.

Я ему говорю: у тебя есть желания и проблемы. У меня есть возможность решить часть твоих проблем и помочь исполнить часть желаний. Что-то можно сделать легко и сразу. Что-то — сложнее: денег немного, материалы не все и оборудование не всякое. Но какое-то можно изготовить самому, а деньги заработать. Там, где не хватит сил и знаний, я помогу. Не хватит твоих прав — подставлю свои. Не знаешь, чего хочешь; не знаешь, чего вообще можно хотеть, — подскажу.





Но у меня есть несколько условий. Одно — первое, другое — главное.

Первое: мы ничего не делаем для выставок, отчетов и просто так. Мы не делаем моделей или макетов — только настоящие вещи. Мы не играем в игрушки. У нас настоящие заказчики и настоящая ответственность. Качество тоже настоящее. Мы уважаем себя, свое время и свою репутацию. Это, кстати, способ уважать других.

Главное: безопасность. Безопасность мира, в котором живем. Живности и растительности. Другого человека и вообще человечества. Самого себя.

Еще условия. Не решать свои проблемы за чужой счет. Не обманывать. Не враждовать, не вредить и не вредничать. Не красть. Почему — я объясню, и тебе будет легче соблюдать все эти «не». Но я не буду этого делать, а постараюсь, чтобы ты объяснил себе это сам. Знаю способ. Называется — рефлексия.

Когда я понял, что ненавижу детей? В тот момент, когда увидел, какие бывают взрослые. В трамвай вошли мальчик и девочка. Ему было лет семь, ей — года на два-три меньше. Он помог ей забраться в вагон по крутым ступеням. Потом пристроил к стеклу водительской кабины так, чтобы ей было видно все происходящее впереди по курсу. Затем купил билет. И, наконец, встал сзади нее, чтобы входящие и выходящие пассажиры ее не толкали. Чтобы ей было хорошо. В чем и состоял смысл его жизни на те полчаса, пока они ехали в трамвае.

Потом я нашел подходящую комнату, снарядил ее и стал приглашать детей. И не то чтобы среди вышедших оттуда уже не оставалось детей. Оставались — в силу обстоятельств, помешавших им задержаться подольше. Выходили же более или менее взрослые.

Один ребенок попался упрямый. Тогда, почти двадцать лет назад, мы не знали, откуда такой взялся. Теперь я понимаю: из будущего. Сейчас таких больше. Но это все равно ничего не значит, потому что — слушайте дальше.

Он рос у бабушки. Родителям-ученым было не до него: они делали научную карьеру. А к нам его привезла тетка, тоже педагог. Дело шло к летнему трудовому лагерю. Ему туда не хотелось. И не в том дело, что непосильно яблоки собирать. У нас пространства были разные, с разным цветом небес. Я ему — мол, все будете делать и решать сами, ты и другие ребята. И зарабатывать, и тратить, и свободное время проводить — по своему разумению. Никаких взрослых над вами не будет. А он — мол, по мне любая несвобода, лишь бы кофе в постель.

Все-таки он у нас очутился. Смену провел в режиме отдыха, но не совсем по своей воле: наказание такое было, самое страшное, — лишение права работать. А этот Гоша то сачканет, то технику безопасности нарушит. Вот и отдыхал. Делая вид, будто так и надо. Только в самый последний вечер не выдержал. Сидим у костра, последний разговор ведем, последние песни поем, вдруг дежурный кричит: «Пожар!» В селе сарай загорелся. Народ сорвался тушить — и Гошка туда же, а дежурный ему:

— Отдохни, ты же утром на работу не вышел!

И он «поплыл». В тринадцать лет можно.

А дальше рассказывает тетка: вернулся Гоша в бабкину деревню, собрал пацанов со своей улицы и речь толкнул: вы, мол, живете не так, вы живете, как черви, не знаете, какая жизнь бывает.

И сделал отряд.

Резковато, конечно, выступил, но знал, что говорит.

Но лето кончилось, и мы возвращаемся в школу.

Здесь любят детей. Логическое ударение можно ставить на любом слове. Особенно на третьем. Здесь детей холят, лелеют и выращивают. Оформляют: берут пустого ребенка и набивают теоремой Виета, Достоевским, постоянной Авогадро и эукариотами. Особенно эукариотами, под завязку, чтоб из ушей полезло. Наши дети лучше всех в мире знают географию, программируют, приводят неприличные выражения к виду, удобному для логарифмирования. При этом плохо обучаются сами, конфликтны и безруки. Ремонтировать розетки питания их учат совсем другие люди, если повезет со знакомством. И никакая учебно-тренировочная экология не отвратит ребеночка от того, чтобы бросить посреди газона банку из-под пива.

Наша школа любит детей принципиально. Она морщится от мысли, что утром детеныш может успеть на перекрестке протереть пару-тройку лобовых стекол. И, слава Богу, не ведает, что на вырученные деньги он обзаводится пачкой сигарет, которые нелегально палит в школьном туалете. А то бы что было!

Наша школа любит детей десять лет, хотя говорит, что одиннадцать. Ничего, скоро будет двенадцать: мы — богатая страна, хватает и классов, и учителей. Мы — страна богатых родителей, спящих и видящих, как бы подольше удержать двухметровую поросль на своем загривке, чтобы не вздумало чадо само себя кормить и автономно решать свои проблемы. Не удивлюсь, если узнаю, что мы — страна самых великовозрастных детей.

Но вот его заметают выполнять священный долг. Он и тут ничего не умеет. Всего боится. Его бьют. Он тихо звереет. Теорема Виета помогает плохо. Вылезают инстинкты. И как только он почувствует либо безысходность, либо уверенность, он начинает мстить. Всем подряд. Вследствие регуляции транскрипции и трансляции он впадает в мейоз, откуда можно выйти либо дезертиром, либо мародером. И местное население перестает его любить. Он тоже никого не любит: это мешает «мочить».

И вообще любовь — не детское дело.

Мы это чувствуем. Понимаем, что без милосердия (а где ему взяться без социальной уверенности?) ребенок — недочеловек. Что в таком виде выпускать его из школы опасно. Другого вида не предвидится — не с чего. И мы маемся. Самое простое — держать его на веревочке подольше. Хорошо бы лет двенадцать. Пятнадцать — еще лучше, но кто будет восстанавливать заведение из руин?

Сейчас мой младший сын, десятиклассник, обижается, когда его называют школьником. А я вспоминаю, как те из моих однокашников, что засиделись в пионерах до девятого класса, прятали в карман галстуки, «забывали» их дома, пачкали чернилами… Они выросли из детского статуса, а более подходящего не нашлось.

Увы, школе, натужно одолевающей неграмотность, не остается сил для борьбы с детством, хотя, начни со второго, первое получилось бы само собой. И мы врем себе, что любим детей, потому что, люби мы их взаправду, мы бы нежно и бережно проращивали в них взрослых.

Мне нравятся пушистоголовые взрослые с улыбкой, в которой не хватает пары молочных зубов. опубликовано 

 

Автор: Владимир Ланцберг

 

Также интересно: Если бы мне было 22: голод, который уничтожает страх неудачи  

Человек, перед которым ты не боишься быть безоружным...

 

P.S. И помните, всего лишь изменяя свое сознание — мы вместе изменяем мир! ©

Источник: www.psychologos.ru/articles/view/intervu-o-lubvi