Татьяна Черниговская: Мозг помнит все, мимо чего вы прошли, на что посмотрели и что унюхали

Представляем вашему вниманию интервью с профессором СПбГУ Татьяной Владимировной Черниговской.

— Как вы оказались на филологическом факультете?

— Я пришла на английское отделение филфака по глупости. Я закончила очень сильную английскую школу №213, она тогда была единственная в стране, и уже прилично говорила по-английски. Потому совершенно непонятно, зачем надо было идти на английское отделение.




До этого у меня была идея пойти на историю искусств, год занималась подготовкой на истфаке, но затем передумала. Дальше недолгое время была идея пойти на японское отделение на восточный факультет. Но для поступления на восточный факультет нужны были какие-то рекомендации райкомов, идеологическая подоплека — это не та игра, в которую я играла. И кроме того, они предпочитали мальчиков, что правильно. Потому что в основном студентов готовили к дипломатической работе.

Короче говоря, зачем-то поступила на филфак, притом, что был гигантский конкурс. Я себя утешаю тем, что на мой окончательный выбор повлиял совет прадеда моего сына (будущий прадед, разумеется) — Виктор Валерианович Бунак был очень крупный антрополог. Он очень скептически отнесся к моему решению, но сказал, что в таком случае надо идти на кафедру фонетики, где преподает Маргарита Ивановна Матусевич и Лев Рафаилович Зиндер. «Это хотя бы настоящая наука», — напутствовал меня он.

Я не хочу никого обидеть, сказав, что чисто гуманитарные области знания это не наука. Но по формальной шкале есть разделение на «science» и «arts». Так вот там, на кафедре фонетики, гораздо больше «science». Вечно буду благодарна Виктору Валериановичу, потому что я действительно все эти годы училась на кафедре. Тогда она еще не была выпускающей. Сейчас у нее есть специализация «Речевые технологии». Так что формально у меня диплом английской филологии, но реально я занималась экспериментальной фонетикой: восприятием речи, всякими там спектрами, осциллограммами. Вот такой был путь.

— Когда, как вам кажется, будет расшифрован феномен речи?

— Видите ли, вы так ставите вопрос, что ответа на него вообще быть не может. Мы представляем себе и сейчас, что это за явление. Я читаю студентам лекции про то, чем человеческий язык отличается от других видов коммуникаций, в том числе от компьютерных языков, языков животных и так далее. Коммуникация есть у всех, включая одноклеточных — у кого химическая, у кого электрическая. Вопрос в том, что именно в человеческом языке такого, чего нет в других «языках». Это предмет серьезных научных исследований, которыми занимаются люди разных специальностей: антропологи, специалисты по искусственному интеллекту, лингвисты, биологии и зоопсихологи — это далеко неполный список. И мы весьма много на эту тему знаем, но это длинный разговор.

— На ваш взгляд, какие значимые открытия в области языкознания были сделаны в России за последние двадцать лет?

— Не уверена, что могу ответить на ваш вопрос. Потому что это не физика, где недавно они поймали бозон Хиггса. В лингвистике таких вещей не бывает. Или, во всяком случае, не я тот человек, который знает про это. Может быть, прочли какую-нибудь непрочтенную до этого надпись на камне. В целом это не та область, в которой мы ждем каких-то чудес, прорывных открытий. Это скорее медленное тщательное накапливание материала и заключение последующего вывода.

Я считаю, что одной из перспективных областей для изучения является исследование происхождение языка: чем он отличается от всего остального, возник ли в одном месте или одновременно в разных точках планеты. И какой язык был «первым», если можно так сказать: это был язык звуков — или жестов? Это длинная тема. Ведь какое здесь может быть открытие? Что вдруг найдут диктофонную запись того, что происходило 15 тысяч лет назад? Такого мы не ждем. Но открытия в своем роде делаются все время: археологи нашли берестяные грамоты, и они показали такое, чего раньше не знали. Такого много происходит, эти открытия даются дорогой ценой, путем тщательной длительной работы.

— Можно сказать, вы занялись изучением мозга, чтобы приблизиться к разгадке механизма устройства речи?

— Говоря точнее — языка. Язык — это система. Речь — это то, что у нас сейчас происходит с вами. Но для того, чтобы это происходило, у нас в голове должен быть виртуальный учебник языка, на котором мы говорим. Но для чего тут мозг? Только мозг знает, как на самом деле устроен язык. И это подтверждается тем, что каждый здоровый ребенок Земли за очень короткое время овладевает сложнейшей из всех возможных систем без всяких учителей. И я не устаю говорить: ребенок — это не магнитофон. Люди, которые мало про это знают, говорят: а что удивляться, он же слышит, вот и запомнил. Нет, он не «слышит и запомнил», а его мозг анализирует и пишет систему правил. Вот что мозг делает. Поэтому, если бы мозг допустил нас до этой информации (чем мы все и заняты, чтобы ее из мозга как-то извлечь), то мы бы знали, как на самом деле, к примеру, надо писать грамматики, учебники, как вообще людей обучать. Потому что мы — пианист играет, как может, что называется, — мы, как могли, учебники написали. Но правильно «учебники» умеет писать мозг, что он и делает каждый божий день миллионы раз.

— Ученые пытаются понять, как устроен мозг. До какой степени эта область уже разведана — примерно настолько же, насколько изучен мировой океан?

— Я думаю, меньше. Притом, что над этим вопросом по всему миру работают огромные коллективы, интеллектуальные элиты. Это не немедленная область, туда вложены огромные деньги, и она изучается очень серьезными людьми. Но ничего из того, что люди знают во Вселенной, сложнее, чем мозг, нет. Может быть, мозг даже сложнее, чем Вселенная. Во всяком случае, эти два объекта сопоставимы. Поэтому не нужно иллюзий на тему, что мы «вот-вот» узнаем. Разговоры про то, что мы знаем 5 процентов или 10 или 125 — ничего не значат. Им цена — ноль. Равно как и разговоры про то, что мы используем 5 процентов своего мозга. Невозможно такое вычислить, это даже нечего обсуждать.

Изучение мозга — это длинный путь, который требует специалистов самого высокого уровня из разных областей знаний: искусственный интеллект, разумеется, нейронауки, лингвистика, семиотика, разные виды биологий, психологий, и т.д. Требуются люди, которые способны моделировать разные сложные процессы. И, как правило, в этих проектах участвуют мультидисциплинарные команды. То есть это не то что математики сидят в Африке, а генетики — во Франции. Может, это и так, но учитывая современную систему коммуникации, неважно, кто где сидит, важно, что они должны работать вместе, что очень трудно. Потому что это разные науки. Поэтому в последнее время говорят о конвергенции наук: это не то, что все должны собраться в одной комнате. Речь про то, что люди должны иметь хоть какое-то представление о соседних науках. Кафедра, на которой мы сейчас находимся, называется «Кафедра проблем конвергенции естественных и гуманитарных наук». Вот это оно — мы нашим студентам, а также магистрам по направлению «Когнитивные исследования» преподаем и биологию, и психологии, и лингвистику, и математику и наши коллеги из Института мозга человека придут лекции читать. И вот такие студенты — потенциально те люди, которые могут в этих областях работать.

— Выходит, единственно верное направление сейчас — уйти от обособленности наук.

— У нас нет другого выхода, это уже произошло. Здесь опасность в другом: поскольку конвергенция уже пошла во всем мире, не вышло бы так, что кругом пойдут сплошные дилетанты. Что не будет твердых специалистов, которые хорошо знают свою область. Я так думаю, и со мною многие согласны, что человек должен получить свое бакалаврское основное образование по какой-то своей специальности, а после этого может поступать на такие магистерские программы, чтобы напитаться «соками» из других «фруктов и овощей».

— Вы чувствуете сопротивление со стороны предыдущего поколения ученых, которые не разделяют такую точку зрения?

— Я — не чувствую. Но это не значит, что их нет и нет сопротивления. Может, мне просто везет, и я общаюсь с другими людьми. Но я никакого сопротивления не встречаю, наоборот вижу энтузиазм, и как вы можете догадаться, у меня широкие профессиональные связи как в Петербурге, так в Москве и за границей. И тут мы все едины. Естественно, шаг влево, шаг вправо — «расстрел». Ты можешь войти в соседнюю комнату, и там люди ничего про это не слышали и занимаются своими узкими делами. И пусть себе занимаются, на здоровье! Нас вполне хватает, никто не обязан бросать свои узкие области, например, расшифровку Фестского диска. Пусть расшифровывают, я с восхищением отношусь к этим людям, просто я этого не умею и меня такой тип работы не заинтересовал бы. Но это факт моей биографии, а не их. Поэтому «мода» — не в плохом смысле слова, тренд на то, что мы с вами обсуждаем, — бесспорно, в мире есть. Но это не значит, что все остальные направления нужно придушить и сказать «теперь мы будем так работать». Пусть будут чистые лингвисты, физики, химики, литераторы, никто не мешает.

— Чем вы сейчас заняты?

— Я всегда параллельно занимаюсь многими вещами. Основное поле моей работы и моих коллег — организация ментального лексикона — это то, как что в мозгу, каким образом, с помощью каких алгоритмов обеспечивается функционирование человеческого языка, внимания, памяти. Для этого есть разные методы, включая экспериментальные методики, используемые в психолингвистике или в экспериментальной психологии. Разные программы, типа «E-prime».

Кроме того у нас есть чудесный прибор, который фиксирует саккады — микродвижения глаз во время какой-то деятельности. Этим прибором пользуются во всем мире, он не дешевый, прямо скажем, и спасибо и спонсорам и Университету — мы большой грант получили — можем позволить себе такой прибор. Он интересен тем, что позволяет непосредственно наблюдать за фокусом вашего внимания, затем, что вы делаете, когда, например, рассматриваете что-то или читаете текст. На каких точках вы останавливаетесь, на какие точки вы возвращаетесь — что свидетельствует, что они трудны и требуют дополнительной обработки. А какие-то вещи вы пропускаете — значит, они идут автоматически. Короче говоря, это способ заглянуть в те процессы, в которые мы иначе заглянуть не можем. Потому что даже вы сами, читая текст, понятия не имеете, что происходит, пока вы его читаете. Но когда с помощью нашего прибора посмотрите на это — с изумлением узнаете, что вы делали, как все мы уже успели изумиться.

— Аналогичные исследования уже ведутся на Западе. К каким из результатов пришли ученые?

— Результатов очень много и на вопрос надо отвечать в каждом конкретном случае. Но, во всяком случае, это эффективный прибор, которым все, кто может себе его материально позволить, стараются завладеть. Вот мы работаем совместно с Институтом мозга, и, спасибо институту и директору Святославу Всеволодовичу Медведеву, у нас есть возможность работать не только со сложной энцефалографией, но с позитронной эмиссионной томографией, с функционально-магнитным резонансом. Так просто купить в лабораторию подобное никто себе не может позволить. Очень дорого, не нужно, потому что потребуется огромный штат людей, которые будут всё обслуживать, специалисты, в том числе математики, которые станут обрабатывать данные, и т.д. Такого рода вещи можно делать только в содружестве, что мы и делаем.

Также я работаю с клинической лингвистикой, то есть с пациентами — взрослыми и детьми, у которых по каким-то причинам нарушены языковые функции. Собственно говоря, в такой парадигме работают все крупные исследовательские центры в мире. В этом смысле мы абсолютно на мировом уровне и, более того, представляем интерес для международного сообщества. Потому что когда мы говорим не о внимании или памяти — что отдельная история, а именно о языке, то данные, полученные на материале такого сложного языка, как русский, очень интересны международному научному сообществу. И вот почему: мозг у всех един, независимо от того, кто на каком языке говорит. Но сами языки, которых около шести тысяч на Земле, настолько разные, что стоит подумать, а что же происходит в мозгу у людей, говорящих на разных языках, притом что мозг принципиально один и тот же. Как мозг вырабатывает самые общие алгоритмы, несмотря на разницу в языках? Поэтому эти данные заполняют белые пятна, которые другим образом заполнить нельзя. Это не только русский язык, и финский, и, к примеру, телугу — много языков, маленький процентик из которых исследован в этом смысле. Поэтому повторяю, данные русского языка ложатся в общую копилку не в качестве одного из ординарных камешков, а в качестве довольно-таки серьезного бриллианта.

— О русском языке. Факультет журналистики зародился на филфаке. Язык журналистики трансформировался за последние 20–30 лет. Скажите, каким, на ваш взгляд, должен быть язык современной журналистики?

— Современный язык не только журналистики, а кого угодно, должен быть многообразным. Вот что я имею в виду: есть речевые стили, есть речевые жанры. Вы не будете говорить с ребенком таким образом, как вы говорите с университетской кафедры или выступая на международном конгрессе. Поэтому для каждого образованного человека, я убеждена, дело чести знать свой язык хорошо, а лучше не только свой. Говорящий должен обладать способностью переходить с регистра на регистр, это важно. Потому что если человек имеет только какой-то один стиль общения, значит, во многих других социальных кругах он просто не будет понят.

Скажем, я много выступаю публично. Завтра в Москве, послезавтра в той же Москве буду читать лекции. И должна сказать, что те коллеги, кто ведут аналогичную моей жизнь, знают, что ни один доклад, ни одну лекцию невозможно повторить. Потому что всегда принципиально будет другая аудитория. Это значит, что вы другие вещи будете рассказывать и, главное, другим способом. Завтра я буду выступать на выставке «ЭКСПО-2013», там будет блок, который называется «Человек XXI века». Я себе представляю, что там будет сидеть разная публика, но точно не ученые, зато руководители больших фирм, крупные менеджеры. И я должна с ними говорить так, чтобы они меня поняли. Это не значит снижение уровня, это значит переход на другой язык — я не планирую с ними разговаривать так, как стала бы с сантехниками разговаривать. Хотя и сантехнику можно рассказать всё то, о чем мы говорим. Я на спор берусь объяснить кому хочешь, хоть пятилетнему ребенку. Но для этого у меня должен быть другой набор инструментов. И я должна знать, как этим пользоваться. Поэтому, глядя на эту аудиторию, буду понимать, как я должна говорить. Видишь публику, видишь глаза, понимают они или нет, попали на эту ноту или не попали. На самом деле это очень трудное занятие.

— Мастерство.

— Да, это мастерство, которое приобретается, а не само по себе откуда-то слетает. Этому нужно учить, поэтому я своим студентам, аспирантам, рассказываю примерно то же, что и вам. Я им говорю: вы должны точно знать, перед кем вы выступаете, кто эти люди. Эти люди знают больше вас в этой области — тогда один способ разговора с ними, им не нужно рассказывать, что мозг находится в голове. Но если это люди, которые вообще ничего не знают про данную область, это делает ваше выступление еще более трудным! Вы должны говорить так, чтобы все они не махнули рукой — «что-то она такое плетет, что я совсем не понимаю». И, возвращаясь к вашему вопросу про журналистику, так это ровно то, что и журналист должен понимать: с кем он говорит. Он не должен неоправданно брать легкомысленный стиль, когда он находится в академической среде, разве только он играет. Я тоже могу начать в это играть, но я могу себе это позволить, потому что через секунду я перейду на совершенно другой регистр. И я это делаю специально, например, для установления контакта с молодой аудиторией. Перехожу на короткое время на их язык, чтобы поймать в свою ловушку, и после этого объявляю: «вообще-то, мы про серьезные вещи говорим».

— Мы поговорили, как надо говорить журналисту. Но о чем надо говорить?

— Человечество нужно информировать о том, что если оно не опомнится, то жить ему недолго. Чем я и занимаюсь, хотя и не журналист. «Апокалипсические» сценарии все время рассказываю. Мы заигрались. Понимаете, природа мощнее, чем мы. Даже наш мозг несопоставимо, в миллиарды раз мощнее, чем те, в которых он находится. Поэтому относиться к этому нужно серьезно. Не думать, что ты можешь с этим играть. Ты не можешь играть с землетрясениями, с цунами. Ты не можешь играть с мозгом, это не игрушка, это опасно.

Поэтому люди должны представлять себе, что если они будут читать журнал «Лиза», жевать «Stimorol» круглые сутки, и «ведь я этого достойна» — шампуни читать, что на них написано на этикетке, и пятновыводители изучать, то пусть потом они не жалуются! У них будет другой мозг, у миллионов людей. Потому что мозг строится на основе двух основных вещей — это генетика, против которой ничего сделать не можешь, и то, что на нейронной сети пишется.

Нейронная сеть строится во время жизни, и сейчас тоже, пока мы с вами разговариваем. Она строится каждую секунду, поэтому нельзя читать плохие тексты, нельзя слушать плохую музыку, нельзя есть плохую еду — это все одно и то же, потому что это попадает к вам и ничто никуда не высыпается. Мозг помнит все, мимо чего вы прошли, на что посмотрели, что унюхали и что услышали. Это всё там. Если вы хотите туда побольше яду напустить, то верный путь читать журнал «Лиза», условно говоря. (Я даже не знаю, есть ли такой журнал, по крайней мере, был. Я его один раз видела и теперь привожу в пример. Разумеется, не открыла ни разу.) Все это принципиально важные вещи, о которых следует помнить.

—Вера, Надежда, Любовь. Насколько эти, ставшие именами нарицательными, три составляющие должны присутствовать в науке?

— На сто процентов все три. Потому что наука — это не только мозг. Это еще и ответственность, причем, очень большая. Общество не должно недооценивать опасности, которые существуют вокруг него. А ученые — это те люди, которые про эти опасности должны рассказать. Но общество должно им доверять. Понимаете, если общество будет заниматься тем, что станет разрушать академические институты, то плоды не за горами, это точно. Можно делать вид, что это не так, от этого Вселенной ни холодно, ни жарко. Есть объективные законы: в XXI веке общество живет наукой, поэтому к ней надо относиться серьезно.

Беседовала Камила Мирзакаримова